Об известных всем (Ч.2)
Жизнь, деятельность Терешковой и Шапошникова (каждая по-своему) была публичной, открытой миру, отснятой в фильмах, описанной и откомментированной, известной всем. Как видимая сторона Луны. Но лунное тело не становится плоским лишь оттого, что зримо не все. Оно объемно, оно неполноценно, созерцаемое лишь в одном ракурсе.
Вот мне и захотелось чтобы светило жизни моих друзей ощутилось людьми в своей многозначной полноте.
Однако теперь замыслу не сбыться. Кино — феномен зрелищный. И не только чувства, но и движения, действия в нем должны быть зримы. А если речь идет о двух людях, то и зримы в двух проекциях. Один без другого — это тоже только одна сторона Луны.
Когда пишутся мемуарные записки, воспоминания, принято обращаться к архивам, сбереженным бумагам и свидетельствам. Сунулась в свои бумажные вороха и я. Я не нашла там «документов», подтверждающих описанное выше. Да их и не могло быть. Никто, а тем более люди, о которых рассказываю, не дают посторонним расписок в подлинности своих интимных чувств.
Но отыскалось другое. И это другое, думаю, поможет полнее представить себе: что же за человек был этот торжественный, чуть ли не «иконописный» генерал и почти академик. А был он веселый, охочий до юмора, откликавшийся на каждую брошенную ему шутку. Даже когда изнемогая от трудов, забот и борений, утверждал, что ведет жизнь «исключительно спинальную».
Распростертая многократно хирургическими терзаниями на палатной койке я развлекала себя, да и моего профессора, всякими забавными посланиями. И всякий раз, едва вырвавшись от дел, он приходил ко мне в палату с не менее забавным ответом. Правда, ответы были устные. В отличие от меня, Шапошников не был избалован свободным временем для сочинения легкомысленных «эпистоляров». (Да, почерк моего друга сохранен мной только в дарственных надписях на книгах. Мы обменивались авторскими экземплярами наших сочинений. Но если Юлий Георгиевич мог мои книжки прочесть, то я его — увы! Моя медицинская безграмотность дальше этой дарственной надписи меня не пускала.)
Так вот. Некоторые мои записки (черновики) сохранились, и две из них вспомню сейчас.
К 70-ЛЕТИЮ ЦИТО
Директору ЦИТО
Жалоба
на профессора отделения эндопротезирования
Шапошникова Ю.Г.
от пациентки №..
Пускай в ЦИТО сегодня праздник,
Пусть юбилей парадный, пусть.
Но я отдельных безобразий
И нынче все-таки коснусь.
Обласканный ТВ и прессой
И респектабельный на вид
Так называемый профессор
В науке черт-те что чинит:
Он изуродовал разрезом
Мое роскошное бедро
И начинил эндопротезом
Его интимное нутро.
Должна сказать не для проформы -
В защиту наших женских прав,
Что для него бедро — не «формы»,
А тазобедренный сустав.
Водя по мне рукой медбрата
(Хорош, мол, шов иль не хорош),
Он ощущал лишь инфильтраты,
А чувств — буквально ни на грош.
Вам, генерал, чужда беспечность.
Так прикажите, дорогой,
Чтоб он признал мою «конечность»
Законной женскою ногой.
Пациентка №…
В моей просьбе прошу не отказать.
Приписка
Была бы я весьма моложе,
Я б это написала тоже.
А вот другая записка. Юлий Георгиевич уезжал тогда в командировку в Рим.
ПАМЯТКА
для отъезжающих в населенный пункт Рим
Конечно, Рим в почетной роли
Был вечной славой осиян.
Но он — развалины, не боле
Для патриотов — россиян.
Вот Колизей. Он в I веке
Был возведен. С тех пор ветшал.
А ведь в любом московском ЖЭКе
Он на ремонт давно бы встал.
Боргезе вилла. Что такого? -
Простое местное старье,
А вот на вилле Г. Попова
Новейший импорт, ё-моё.
А Ватикан? — Собранье комнат,
Где бродит Папа. Папа есть.
Но словом «мать» никто не вспомнит,
Не то что на Манежной здесь.
А их латынь, язык забытый?
Там что ни слово — все не то,
Вот, скажем, по-латыни «cito»,
А нужно говорить — ЦИТО.
Короче, если есть культура
У вас, мой друг, поймете вы.
Что «РИМ» — лишь аббревиатура:
«Руины имени Москвы».
Итак: счастливо возвращаться!
Но, если Вас страшит вояж,
В палате номер «2-15»
Дадут Вам полный инструктаж».
Вот и все. Задуманный фильм снять не удалось. Но рассказать о замысле захотелось. Пусть хоть эти странички будут малой данью памяти о замечательном моем друге.
Можно так закончить главу. Но я решила в этой книжке быть откровенной. А рассказанное — не вся правда. Блистательный профессор был и моим последним женским головокружением. Тем, что сообщало полетность долгим больничным неделям, а неотступные боли обращало в желанную возможность его присутствия, участия.
Думаю, интерес Шапошникова ко мне тоже не был чисто медицинским, очередной пациенткой я для него не стала. Ипостась мужчины в ее жизни женщина всегда распознает по нашей бабьей каббале. (Когда слово имеет значение не рабской покорности, а таинства.) Да и сам Юлий Георгиевич не раз говорил мне, что мое пребывание в его будничном бытии преображает и расцвечивает это самое бытие.
И тем не менее наш безгрешный роман таким и остался. Во-первых, потому, что рассказанное о двух моих друзьях — истинно. Во-вторых, увлечение мое не было той сокрушительной страстью, которая велела бы идти напролом, поправ мою собственную любовь к Вале и собственную супружескую верность.
Был и третий заслон. Небеса меня баловали: до самых почтенных лет я не была обделена мужским вниманием, даже тогда, когда сама утратила интерес к романам и приключениям. (Наверно, оттого и шапошниковский всплеск в душе был так радостен и будоражащ.) Смешно, но я жила, не ощущая безнаказанного грабежа, производимого возрастом в женских владениях.
Когда в «призывном возрасте» была уже моя старшая внучка, я вдруг задумалась над призывом собственной судьбы. И всполошилась, перепугалась. С запозданием, что говорить.
Тщилась оградиться от напасти заклинаниями:
Чур, чур меня — от не-меня,
От зеркала, от наважденья!
Как шелковинку — от огня.
Как истину — от заблужденья.
Чур, чур меня — от наглой лжи,
Нелепой этой самозванки,
От нашей с нею перебранки…
Что в нас похожего — скажи?!
Мне — двадцать пять во все года,
Она — стара. Я — молода,
Она — лекарства, пузырьки;
Я — плоский ветер вдоль реки.
Я — милых плеткой по лицу,
Я — бух! — ив ноги молодцу,
Я — невеселому помочь,
Я — слово за слово — ив ночь!
Я — все работы по рукам,
Я — в деле форму мужикам,
Я — вешний тополь докрасна
Спалить строкой! А что она,
Чужая с именем моим?
Нам тесно
в имени
двоим.
Но коль помедлит похвала,
И скажут про меня — «была»,
И поднесут мне лесть как месть.
Она напомнит,
Что я — есть.
Она — посмешище мое.
Она — убежище мое.
С Валей я сохранила дружбу, с Юлием Георгиевичем — нетускнеющий свет.
Когда в 2001 году мы с мужем отмечали золотую свадьбу, Валюта сделала мне царский подарок: отдала под торжество пышные апартаменты особняка на Калининском проспекте, где размещается ее офис.
Золотую свадьбу играли в золотом зале. И первый тост, тост благодарности за щедрый дар я подняла за нее. И за картинного генерала, которого уже несколько лет не было на земле. Ни у нее, ни у меня.
Глава XVI
«Для чего пережила тебя, любовь моя…»
(Святослав и Ирэн Федоровы)
Как-то в компании врачей рассказывались забавности. Наш друг знаменитый нейрохирург Эдуард Кандель поведал:
— На днях получил из Чебоксар письмо: «Я был слепым. Мне сделали операцию, и я прозрел. И что же я увидел?.. В палатах полы немытые, няньки — хамки в грязных халатах, белье на кровати не менянное»…
Застолье разразилось хохотом. И только Святослав Николаевич, не менее прославленный офтальмолог Федоров, всегда охочий до любой веселой несуразности, поучительно-серьезно отметил:
— Правильно. Пусть и вчерашние слепые увидят все безобразия нашей жизни.
Честно говоря, такая трибунная реакция на бесхитростную байку могла выглядеть «вне жанра». Для кого хочешь, но не для Федорова.
Человека, о котором этот мой рассказ, вернее, заметки, Славу в несколько страниц не уместишь.
Значение слов часто меняется, в зависимости от того, о ком говоришь. Особенно это заметно, когда речь идет о неординарной личности. Для заурядного человека такие понятия, как «бытие», «существование», «жизнь», — тождественны. Для незаурядного — каждое из этих слов имеет свое наполнение.
В бытии Святослава Федорова понятия «жизнь» и «существование» взаимодействовали, но не были тождественны. Его «жизнь» не вмещалась в скудное пространство «существования», ей было в нем тесно. Он всегда жил, действовал, придумывал, осуществлял через край, поверх барьеров.
Все дела у него получались больше, азартнее, необузданнее, чем положено человеку, который просто существует. Страсти, бушующие в нем, распирали это пресловутое «существование», рвали его смирительные ограничения.
Иногда такое называют одержимостью. Слово, может быть, несколько примелькавшееся и все больше выходящее из употребления в последние годы нашей истории. Но и раньше, когда трудовой энтузиазм был особенно в чести, воплощенная одержимость как главный вектор реального человека встречалась отнюдь не на каждом шагу.
А Слава был одержим. Мыслью, задачей, идеей, претворением замысла. Таким помню его в давние времена, когда Анатолий Аграновский первым написал о фантастических опытах безвестного офтальмолога. Таким он остался, став повелителем своей врачующей империи. Менялся только масштаб, размах. Не страстей, а географических и административных категорий.
Мне нет нужды расписывать достоинства, значение его профессиональных и организаторских достижений. Коллеги Святослава Николаевича делали и делают это серьезнее и глубже, чем могла бы сделать я, дилетант, человек со стороны. Мне хочется думать и говорить о сущности этой «штучной» натуры.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44