Об известных всем
Правда? — Как зыбь па подветренной траве, раздумье протрепетало по лицу Мигеля.
Да, — подтвердила Марго и покраснела, так как подумала о том, что она, видимо, не напрасно, подобно дежурной поклоннице, надела новую
вискозную комбинацию.
И все готова для меня сделать? — уточнил Мигель.
Все! — воскликнула Марго, покраснев еще больше, так как вспомнила, что под жакетом у нее старая кофтенка массового пошива. Но! В этом ли дело! Неужели какое-то жалкое произведение «Москвошвея» способно извлечь ее возлюбленного из пучины страсти? Их любовь выше несовершенств быта.
Тогда знаешь что, — с испанской небрежностью сказал Мигель, — уступи мне на пару часов свою комнату. А ключ я потом оставлю, где договоримся.
Те два, нет, четыре часа, пока Мигель меж незабудок и овощных клумб окунал в пучину страсти какую-то безвестную безнравственную девицу, Марго пробродила по улицам.
Она не плакала. Горе было слишком острым, чтобы утолиться слезами. Но сердце Марго раскололось и застыло на много лет».
Примерно такую историю и рассказала мне подруга Раневской, хотя за достоверность не поручусь. Просто сюжет очень уж соблазнителен.
Не имею права утверждать, что была дружна с Фаиной Георгиевной. Между мной и ею — разность масштабов бытовой повести и эпоса. Я относилась к ней с восторженным почтением, она отвечала великодушием доброжелательности. Полагаю, что расположением ее я обязана не каким-то своим личным достоинствам. Паролем в ее благосклонности стала давний ближайший друг Раневской Нина Станиславовна Сухотская, бывшая актриса Камерного театра, руководимого великим А. Я. Таировым.
После уничтожения театра советским «искусствоведением» руководителем стала сама Нина Станиславовна. Правда, всего лишь руководителем театральной студии Московского дома пионеров, где в невинном возрасте подвизался мой будущий муж Леша. В спектакле «Дубровский» он пытался изобразить Дефоржа. От тех времен у нас осталась фотография, запечатлевшая сцену Дубровского-старшего и Троекурова. На обороте снимка надпись: «Два русских помещика, студийцы Н. Каплан и С. Рабинович».
Сентиментальные воспоминания заставили Сухотскую сохранить теплую привязанность к бывшим своим ученикам на долгие годы. В силу семейных уз перепало и мне.
Виделись мы с Фаиной Георгиевной у ее подлинных друзей. А так — только перезванивались. Среди прочих Раневская дружила и с Татьяной Николаевной Тэсс, знаменитой в свое время очеркистской «Известий». Писала та, в основном, на «душевные» темы, что обеспечивало ей стойкий успех, главным образом, у женской части подписчиков популярной газеты. Наши с Таней дачи располагались в одном поселке.
Не берусь утверждать, что дом и участок Тэсс были невелики. Но почему-то все объекты обитания там хотелось именовать с уменьшительным суффиксом: домик, садик, терраска, кухонька. Может, от того, что дощатый финский дом не обладал старозаветной княжистостью срубов-соседей, может, потому, что каждая клумба, каждый куст требовали персонального внимания гостя. Но верней другое: такой дом-сад изображают в детских книжках.
Раневская и говорила: «У вас, Таня, тут все очень «нОрАчито» (объясняла: имелась в виду ибсеновская «Нора» или «Кукольный дом»).
Время от времени Татьяна Николаевна привозила к себе на дачу великую подругу, о чем великодушно ставила меня в известность. В очередной раз я застала там и какую-то субтильную барышню, щеки которой пылали от счастья причастности к жизни знаменитостей.
— Спасибо вам, спасибо, большое спасибо! — лепетала посетительница, уже покидавшая дом.
Когда она ушла, я подмигнула дамам:
Рассказов хватит на всю жизнь.- видела живую Раневскую!
А вот и пет, — обиделась Татьяна Николаевна, — она студентка факультета журналистики, пишет обо мне курсовую работу.
Замечание, сделанное с подчеркнутой скромностью, имело в виду не только поставить все точки над «и», но и дать мне понять, что, мол, и я нахожусь в обществе двух популярных женщин. Человек слаб. Я тоже решила продемонстрировать, что, мол, не лыком шита:
— А мой замглавного редактора писал обо мне дипломную. (Что было правдой.)
С легкой печалью Татьяна Николаевна откликнулась:
— Зажились мы с вами, Галя!
Учитывая, что Тэсс была старше меня лет на двадцать пять, такое обобщение уничтожало даже лестность игривой сентенции.
…Мы говорили о Пушкине. Да, позднее, после чая на тенистой маленькой веранде мы говорили о Пушкине, любимейшем предмете размышлений Фаины Георгиевны. Она прочла нам хрестоматийный и первозданный монолог Бориса Годунова: «Достиг я высшей власти».
Никогда, не в одном мужском исполнении это пушкинское произведение не открывалось мне в такой многозначной глубине.
Я сказала: «Она прочла». Нет, не прочла, не сыграла. Она с обнажающей доверительностью поведала нам о безысходной тщете человека быть понятым, оцененным по заслугам. Потому что «живая власть для черни недоступна. Она ценить умеет только мертвых». Идет ли речь о власти монаршей или о даже «коронованном» властителе дум.
Наверное, в царском монологе была для Раневской личная исповедальность. Во всяком случае, я так ощутила его.
Мне стало не по себе: под сенью этой печали особенно жалкой выглядела «мышья беготня» наших с Таней тщеславных гарцеваний, стыдливо прикрываемых шутливым покровом интонаций.
Фаина Георгиевна имела право сетовать на близорукое непонимание черни. Писательская чернь не создала на родине ролей, достойных ее. Режиссерская чернь не поставила спектаклей и фильмов, раскрывших бы диапазон ее таланта, спектаклей специально «под нее». Чиновничья чернь от искусства пальцем не пошевелила, чтобы побудить к этому тех и других.
Талант и натура Раневской были вместилищем всех актерских и драматургических ступеней — от гротеска до античной трагедии. Античной трагедии без котурн.
Что, что заключает уже для моих внучек понятие «Раневская»? Блестящие репризы «Муля, не нервируй меня» или «Красота — это страшная сила»… Да, впрочем, и для большинства современников Раневской она существовала, как великий шут. Ценности ее трагического наследства можно пересчитать по пальцам: Роза в роммовской «Мечте», «Странная миссис Севидж», «Лисички», «Дальше — тишина…» Что еще?
Спектакль «Дальше — тишина» в Театре имени Моссовета был последней театральной работой Фаины Георгиевны. Скорбный дуэт с блистательным Ростиславом Пляттом. Дуэт, потому что все другие актерские работы, даже отлично выполненные, стали лишь фоном для рассказа этих двух. Рассказа об их нескудеющей любви, о пропасти одиночества, в которую, разлучив, их сбросил молодой эгоизм ближних.
Горе героини Раневской вместе с нею оплакивал навзрыд весь зал.
Лицо актрисы тоже было залито слезами. Слезами трагедии, соединяющей артиста и зрителей, как бывало это во времена Еврипида и Софокла.
После спектакля я зашла к Фаине Георгиевне в грим-уборную. «Вы были в зале? Спасибо, что не предупредили. Я так боюсь знакомых на спектакле!» — сказала она. Не кокетничала. Бесстрашная в жизни, Раневская боялась глаза, сглаза знакомцев.
Я не театровед, не берусь за профессиональный разбор ее работ, ее дарования. Я просто обделенный зритель, у которого отняли полноту катарсиса, даримого искусством высшей пробы.
Ныне ордена ранга «гениальный», «великий» принято цеплять на одежку кого попало. Литератора, свалившего словарный запас в невнятицу «текста», в сочинение, для которого заборная «клинопись» куда как более подходящий способ запечатления, чем рукопись. Поп-звезды, голосом простуженного кастрата выкрикивающего опять же «текстовку», огороженную кольями рыгающих звуков. Кого угодно.
Названные работы Раневской можно именовать гениальными — бестрепетно.
Как-то по телевидению я наблюдала передачу о придворном мастеровом современности — художнике Александра Шилове. На дежурный вопрос ведущего о творческих планах Шилов глубокомысленно промолвил: «Творчество — тайна. «Дальше — тишина», как сказала Раневская».
Утлый служитель ложного классицизма XX века не подозревал, что его наивное невежество обрело зоркость откровения. А ведь он уравнял в правах высоту актерского прозрения и авторство шекспировской формулы!
Господи, как хотелось играть этой актрисе, сыграть несыгранное, объяснить необъясненное! Как-то она позвонила мне и попросила поискать что-нибудь, может, в зарубежной драматургии, роль для нее. Я «озадачила» всех знакомых переводчиков, и один из них нашел пьесу-монолог. «То, что надо», — сказал он. Переводчик даже сделал то, что ныне именуют «синопсисом» с переводом одной из сцен.
Фаина Георгиевна загорелась. Но — уже не успела даже дождаться завершения перевода.
Сейчас уже не помню содержания пьесы, помню только, что повествовала она тоже об одиночестве, о слепоте мира к единственности человеческой сути. Главной теме, занимавшей тогда Раневскую.
Она была одинока всю жизнь, даже окруженная друзьями. В конце, когда друзья молодости уходили из жизни один за другим, одиночество обернулось заброшенностью, которую Фаина Георгиевна делила с пригретым ею бездомным псом.
Ушла и она. Что было дальше? Дальше был шум книг о ней и сборников ее шуток, были фильмы и телепередачи, были запоздалые овации и сокрушения о том, что она так мало успела сделать. Шум, который уже не способен утолить горькую печаль ушедшего. Дальше — шум. Шум за сценой.
Дорогая Фаина Георгиевна! Я тоже с запозданием, но выполнила свое обещание: описала, как Вы велели, того лысого партийного Беатрича в повести «Автор». Уже после Вашего ухода.
Повесть эта приложена в конце данной книжки.
Да, дорогая Фаина Георгиевна, я выполнила обещание: персонаж, запечатленный на портрете, присланном Вами, воспет.
А от Вас уже ни похвалы, ни хулы.
Глава XIII
Мечта поэта
(Илья Селъвинский)
Железная труба железной печки была высунута в форточку, и сквозь стекло, искусно затканное инеевыми плетениями, все-таки было видно, как дым, сползая по стене на тротуар, лижет собственную тень.
Я так и сказала Лиде:
Ползет дымок по тротуару
И лижет собственную тень.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32