Об известных всем
И так же бог был создан неземной
По моему решенью и подобью.
…Огонь, крутясь, в печи меняет рябь,
И подмасгерье меден от натуги -
Как крендели мы лепим твердь и хлябь,
И бог родится на гончарном круге…
Сто лет назад, сегодня и вчера
Бог выходил придуманный и разный
Из кузницы, из лавки гончара
Или в лучинном нимбе богомазной.
Что ж. Этот парень вправду был неплох —
Отменно справедлив и благороден.
И подковать коня умел мой бог,
И прополоть капусту в огороде,
Он был смышлен. Хоть поначалу — нем.
Но я благого выучил в беседах
Тем качествам и совершенствам тем,
Каких недоставало мне — в соседях.
И, как набитый школьником пенал,
Бог их хранил в бесплотной оболочке.
Но я жалел, что он, бедняк, не знал,
Какие бедра у соседской дочки.
Как взаперти беснуется вино,
Как в очаге пулярка дышит дымом,
И что вовеки богу не дано
На Высший Суд явиться -
подсудимым.
Когда-то боги знали в жизни толк,
Ведя строку Гомера и Алкея.
Но на земле божественный престол
Обсели исступленные лакеи.
Они просторный божеский закон
На сто ладов толкли, как воду в ступе.
А сам Господь с дешевеньких икон
Взирал на мир — ленив и неприступен.
Но я — поэт. И, мысли не дичась,
В таверне «У кривого носорога»
Я спел друзьям, как вам пропел сейчас,
Свой постулат о назначеньи бога.
И видел я, как, злобой искажен,
Какой-то поп метнулся от порога…
И я — создатель бога! — был сожжен.
Во имя бога
холуями бога.
…Твое лицо, моя Анетт, в окне
Мерцало над людским многоголосьем,
И в рыжине нечесаных огней
Мои трещали рыжие волосья.
Потом я просто серым пеплом стал,
Но, в плоть земли не вдавленный веками,
Я в беспокойных травах прорастал
И падал ниц на придорожный камень.
Как ветер пыль с бродяжьих башмаков,
Меня
трепали над землей столетья,
Но в дальних улочках уже чужих веков
Сумел в своих скитаньях рассмотреть я,
Что камарилья новая кликуш,
С извечной нетерпимостью слепою,
Свершает казни человечьих душ
Пред сотворенных идолов толпою.
И я тогда сказал себе:
— Постой!
Ты над землей скитаться не устанешь,
Не выстроен тебе еще постой,
Не жди его
и не ищи пристанищ.
Я,
ставший пеплом, дымкою, ничем,
Я, не познавший домовитость гроба,
Я оседаю на листы поэм,
Кроплю землей ладони хлебороба,
Чтоб мир сутяжный не посмел забыть
О том, что бог -
певца и дровосека -
По их приказу
может призван быть
На Высший Суд -
пред очи
Человека.
II
Карл Шлестнер, штандартенфюрер.
1902-1944 гг., Веймар.
Трехслойны, как пирог под взбитыми белками,
Три этажа пивной -
взахлеб! Взасос! Навзрыд!
Пучины ячменя вскипают под руками,
И пеной
этот дом,
как крышею укрыт.
Под будущими стягами,
Под новыми присягами,
Мы чокаемся клятвой на пирушке,
Воинственно и весело
Куплетом «Хорста Весселя»
Сбиваем — раз! — и пена с кружки!..
…Потом
над пирогом сходились свечи
В поклонах именинного гавота,
Двадцатою свечой сморкался вечер,
И ты играла Мендельсона, Лотта.
Я не поклонник музыки подобной,
Но
ТЫ
играла Мендельсона.
Значит…
Горячий лисий гон проходит по Шампанье,
И гаулейтер сам трубит за егерей.
Французик-инвалид застрял ногой в капкане?
— Ату его, ату! Собаками скорей! -
С потехой шли по следу мы,
Но Отто Штраль, коллега мой,
Назвал «чрезмерным» повеленье наше.
Я вынужден был донести
Об этой нелояльности.
И —
Штраль повис, как дичь на патронташе…
…Потом
плющом вился дымок каминный
И листья распускал на этаже на третьем.
Горело пять свечей у нас в гостиной,
А ты играла Мендельсона детям.
Я это пресекал тогда, не правда ль?
Но ты
ИГРАЛА
Мендельсона.
Значит?!
Германию и нас, как видно, порицая,
Я всех детей села
спустил под лед —
подряд.
В реке глазеют проруби…
Попарно их попробуем!
Из поколений — вырвать Это семя!
Кто злобно или сдуру ли
Проявит дерзость к фюреру,
Он тут же — марш! — последует за всеми!
…Потом
в тот отпуск
тлело пламя фуксий,
Как сто свечей па темени газона,
Над ним витраж плыл в дюреровском вкусе,
А в доме ты
играла Мендельсона…
Да, о жене сообщать гестапо — трудно
Но ты играла
МЕНДЕЛЬСОНА.
Значит!!!
Он, видно, ошалел, твой милый братец, Лотта!
Лингвист схватил ружье!
Припадочный маньяк…
(Как я не распознал тихоню полиглота?)
Подумать —
восемь пуль
в упор
воткнуть в меня!..
…Потом
меня по-воински отпели,
И вторила свеча дыханью фельдкурата.
(Как я забыл о братце, в самом деле?
Ведь ты играла Мендельсона —
брату!)
Вы оба мне кричали: «Будь ты проклят!»
Но ведь не я,
А ты, ты, ты играла,
Играла, трала, трала, ты играла,
Ты Мендельсона,
Мендельсона,
Мендельсона…
Мендельсона…
Илья Львович сказал какие-то добрые слова, и я, уже свободная и умудренная жизнью, спросила:
— А вы когда-нибудь фанатически любили? Он задумался, потом произнес:
Я никогда в любви не знал трагедий.
За что меня любили? Не пойму…
Прочел весь свой сонет, венчаемый строками:
А между тем была ведь Беатриче
Для Данте недоступной. Боже мой,
Как я хотел бы испытать величье
Любви неразделенной и смешной,
Униженной, уже нечеловечьей,
Бормочущей божестрснные речи.
Снова Беатриче, Лаура, Мечта поэта, изнуряющие призраки моей молодости вступили на веранду сельвинской дачи.
— А другой сонет, сонет о неразделенной любви, который Вам читала одна девушка, помните? — я улыбнулась.
Он тоже улыбнулся и снова ответил стихами, заключительной строфой из его «Севастополя».
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я хотел сейчас бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Через неделю я получила от него открытку: «Читал Вашу поэму залпом и с хорошей завистью. От души поздравляю Вас, милая моя ученица. И. Сельвинский».
Тогда поэму издать не удалось. Только лет пятнадцать спустя, переписав куски и обновив, смогла напечатать в «Новом мире». Были отклики, были хорошие рецензии. Но дороже той, первой не было и быть не могло.
Я не раз двигалась по маршрутам, вычерченным строками Сельвинского. Стихотворение «Аджи-Мушкай» стало призывом сделать фильм с режиссером Леонидом Кристи, ввести мой рассказ об этом событии в фильм Екатерины Вермишевой «Мир дому твоему» и телепрограмму «Муза в шинелях», которую я делала с режиссером Леонидом Ниренбургом.
Все эти работы — повесть о горестном и высоком событии. Когда в 1942 году наши войска покидали Крым, часть бойцов и мирного населения ушли в Аджимушкайские каменоломни и оттуда продолжали сражение.
Их окружала темнота. Ни восходов, пи заходов, одна ночь, длиной в девять месяцев Холодный пот каменных стен поил людей, хотя даже на раненых доставалось по одной ложке воды в сутки. Почти все погибли.
Там, уже в мирной, но мрачной по-прежнему пустоте меня окликал стих Сельвинского:
И вот они лежат по всем углам,
Где тьма нависла тяжело и хмуро, —
Нет, не скелет, а, скорей, скульптура,
С породой смешанная пополам.
Мою авторскую программу «Музы в шинелях» мы снимали в Новороссийске. Там попала я в удивительное место: в мертвый амфитеатр разбомбленного театра. Ветер гудел в руинах. Новороссийский норд-ост бился о камни, как гул далекой канонады. Нет, не далекой, а давней. И этот стон развалин опрокидывал время, поворачивал его вспять, возвращая зрение, слух, чувства в осень сорок второго года. Мне и казалось, что, вступив в это гулкое пространство, я попала в те сентябрьские дни новороссийской обороны.
Я вошла в разбитое, простуженное здание Дворца цементников, сохраненное для поколений как памятник войны.
В сорок первом году Дворец готовился к открытию. Оно было намечено на 22 июня. Уже был подготовлен концерт, отлажена вращающаяся сцена. Как у Пушкина: «ложи блещут». Но надломилась пушкинская строка: «театр уж полон». Он не заполнился людьми.
Театр рабочих стал театром военных действий. Здесь, на земле Новороссийска, осенью сорок второго шли жестокие бои.
Части 17-й германской армии, те, что покорили Францию, безуспешно бились с отдельными батальонами советской морской пехоты. Здание несколько раз переходило из рук в руки. Сквозь пробоину в стене мне было видно Черное море. И мне казалось, я вижу все Черноморское побережье тех дней, где, как в боевом строю, стоят города-герои: Севастополь, Одесса, Новороссийск, Керчь.
Вдруг ветер, как выключенный, стих. Внезапная жара и тишина наполнили бывший зрительный зал. Я села на камень, может быть, некогда часть пролета лестницы. Каскадом обвалившихся камней были обозначены давний амфитеатр и полукруг лож, арка сцены ждала несбывшегося представления. И тишина была той, что возникает за секунду до поднятия занавеса.
И тогда чуть слышно, пробираясь сквозь развалины то ли из чьего-то плейера, то ли из дальнего жилого окна, потянулись звуки. «Лебединое озеро». Мистика. Мистика, мистика! Потому что все оборачивалось самовозникшей экранизацией стихов Сельвинского «Лебединое озеро», одних из лучших стихов о Великой Отечественной.
Здесь прежде улица была.
Она вбегала так нежданно
В семейство конского каштана,
Где зелень свечками цвела.
А там, за милым этим садом,
Вздымался дом с простым фасадом
И прыгал, в пузырьках колюч,
По клавишам стеклянный ключ.
2
Среди обугленных стволов,
Развалин, осыпей, клоаки
Въезжали конные казаки
И боль не находила слов.
Мы позабыли, что устали…
Чернели номера у зданий,
А самых зданий больше нет:
Пещеры да стальной скелет.
Дальше:
9
И вдруг из рупора, что вбит
В какой-то треснувший бандмауэр,
Сквозь эту ночь и этот траур,
Невероятный этот быт —
Смычки легко затрепетали,
И, нежно выгибая тальи,
В просветах голубых полос
Лебяжье стадо понеслось.
10
Оно летело, словно дым
От музыкального дыханья,
В самом полете отдыхая,
Струясь движением одним…
Но той же линией единой
Спустился поезд лебединый,
От оперенья воздух сиз –
И веет, веет pas de sis.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32