Об известных всем
Учила она меня и другому, очень важному именно для звучащей публицистики: гибкости интонации, ее нарастанию и спаду до «пиано», тому, что можно назвать звуковой партитурой речи. Иногда она говорила: «Стрелка ушла за все возможные границы», «Стрелка мечется, как в бреду». Речь шла о стрелке, показывающей уровень звучания. А означало это: «Слишком много патетики». Или: «Непонятно, какие чувства ты пытаешься передать. Они искусственны, нарочиты». И, по сути, движения стрелки фиксировали точность или неточность выражения душевного состояния, которого добивался от меня режиссер.
Ее собственное душевное состояние всегда необыкновенно корреспондировало с событиями, временем, о котором шел рассказ в той или иной передаче. И, как ни удивительно, даже самое далекое из пережитого она умела не только вспомнить, но и вызвать в сегодняшний мир неискаженным. Как нашу военную юность.
Думаю, что именно из тех дней, из тех смешанных ощущений и родились во многих художниках, «питомцах войны», вечная обреченность искусству. Такая, какая всегда жила в Тархановой.
Написав сейчас, что Катино состояние, она сама «необыкновенно корреспондировала с событиями, временем», я подумала о том, что для человека со стороны возникала определенная странность, разнобой в восприятии. Больно уж ее аристократическая красота и буржуйское оформление как раз и не корреспондировали со временами и событиями, о которых вела она повествование. Впрочем, годы революционных потрясений, особенно в России, тоже приводили на свои баррикады и чаровниц из респектабельных дворянских гнезд. Катя бывала трибуном не только за пультом аппаратной, но и в партикулярной жизни.
У советских дам считалось дурным вкусом почитать «8 марта, Международный женский день» — праздником. Ну, выпьют на рабочем месте, ну, мужики цветочки поднесут… А так — фи, даже срам за «красный день» держать!
У меня, да и у всех моих подруг 8 марта чтилось, как и чтится, любимым праздником. Среди нас всегда был оберегаем и храним культ женского братства, сестринства, если хотите.
Как нелепы распространенные суждения о неверности и коварстве женских дружб! Из скольких горестей и напастей вызволяло меня женское содружество, сколько радостей сделало оно полнокровными и многозначными!
Поклон вам земной, любимые мои воительницы бабьего клана!
Около полувека собирается у меня 8 марта наш женский форум, сабантуй, гулянка на всю катушку. Наш «девичник». Хотя — увы! — с каждым годом, как петля на шее, все тесней, тесней он, каждый год — уходы, уходы, потери навсегда. А ведь казалось: без Нюши Галич, без Иры Донской, Ани Коноплевой, Эллы Леждей, без других моих, кровных, верных…
«Девичники» наши были знамениты на всю Москву. Ни к одной тусовке участницы не готовились с таким тщанием. Ведь известно: туалеты и макияжи выпестываются не столько ради мужчин, сколько для сотрясения воображения прочих дам.
Так вот, помню, подруга моя Неля Альтман, чье глубокое контральто, непревзойденное пение старинных романсов (в этом случае — не ее театроведческие таланты, как и таланты всех прочих подруг) были украшением любой компании, сидела в парикмахерской, готовясь к нашему бабьему | празднику. И вдруг совершенно незнакомая соседка по креслу спросила:
— Вы идете на девичник к Гале Шерговой?
— А вы знакомы с Галей? — удивилась Неля.
— Нет, — пожала плечами та, — но ведь про девичники-то ваши все говорят.
Мужчины на эти ритуальные собрания не допускались. Даже мой собственный муж изгонялся из дома. Мужьям же подруг разрешалось приехать лишь для того, чтобы по окончании симпозиума (что в переводе с латыни значит «праздник с пением и танцами») забрать жен домой.
Мужики всегда озабочены тайной: о чем же говорят бабы в их «чистом» обществе? И наших эта загадка донимала. Потому однажды муж мой с приятелем вернулись пораньше и плотоядно прильнули к двери кухни, где вершилось сектантское таинство.
Сначала сквозь гул не удалось выудить смысл фраз, слов, выкриков. Но вот над шабашем возвысился голос Кати. Озадаченно, недоуменно и разочарованно мужчины переглянулись: Катя произносила пламенный спич о советско-китайских отношениях!
Екатерина Павловна занималась в жизни разным: писала сценарии документальных фильмов, ставила спектакли, переводила с польского, выступала как критик и публицист. Но когда я спрашивала ее:
— Почему бы тебе не пойти работать в кино? Или на постановку в театр? — она всегда отвечала:
— А эфир?.. Бог с ними, с «большими премьерами», у меня тут два раза в неделю премьера.
И это было правдой. Дело не в том, что объявление «режиссер Екатерина Тарханова» звучало в эфире дважды в неделю. Это действительно премьеры: то премьера идеи, то новой радиофонической формы, то новой тематики.
Есть свои журналистские квалификации истинности призвания. Когда говорят о посвященности своему делу, часто идут в ход лермонтовские строки: «…знал одной лишь думы власть, одну — но пламенную страсть». Вроде бы в этом случае мне не удастся последовать примеру моих коллег: я уже упомянула о разнообразии творческих интересов Екатерины Павловны. Кто-то может сказать: это разбросанность, этого не должно быть. А для меня пленительна такая разбросанность, ведь она проистекает из потребности участвовать во всем и по-разному. Это от щедрости того, что отпущено природой.
И все-таки не случайно настойчивое «А эфир?», которое повторяла Катя. Ее «одна — но пламенная страсть» не обрела бы столько граней, если бы ее дарование не шлифовалось опытом публицистики, литературы, визуальных искусств. Школа смежных ремесел и школа всех проявлений основной профессии сделали Тарханову радиорежиссером, а не склейщиком пленки (что, к сожалению, бывает в работе многих наших эфирных режиссеров).
На этом стоит остановиться особо.
Все искусства имеют свои пределы возможностей. Театр не владеет простором, пейзажем, динамикой смены мест, какие доступны кино. Оно же, в свою очередь, лишено «обратной связи» с живым зрителем. Радио лишено изображения. И так далее… Но каждое искусство всегда хочет обратить свои ограничения в достоинства, а специфику качеств довести до совершенства, которое сделает невозможное возможным.
А для того чтобы это произошло, чтобы твое «главное» искусство сумело преодолеть свой потолок, необходимо знать, что умеют и могут искусства иные. И как же важно изучить возможности разных искусств, чтобы найти им замену там, где этих возможностей нет!
Именно над преодолением незримости радиодейства Тарханова всегда работала особенно много и заставила размышлять меня. Не буду повторяться — я уже говорила об этом. Хочу вспомнить вот что.
Как-то Катя сказала мне: «Сегодня услышала, как Леонид Хмара читал по радио какой-то фрагмент. И вдруг заметила: все вижу. Сначала решила: это оттого, что мы привыкли слышать его чтение в документальных фильмах. А потом поняла: нет. Он выписывает голосом все зримые подробности, каждой дает особую окраску. При этом он не «играет» их. Он их рисует».
Да, Хмара умел это. (Ах, какой он был диктор! Сколько радости, горькой радости, граничащей с отчаянием по поводу собственного несоответствия его мастерству, дала мне работа с ним в документальном кино!) Но Катино замечание заключало в себе и то, о чем я до того не думала, считая, что важно лишь живописно и точно передать словом пейзаж, обстановку. А надо было еще и «рисовать» их голосом, не играя, не пережимая. И как трудно этому обучиться!
Читателю этой главы моих воспоминаний может показаться странным, что, повествуя о своей интимной подруге, я так много внимания уделяю вопросам профессии. Но в рассказе о Кате это неизбежно. И потому что в «звучащем слове» она была моим учителем, и потому что красавица эта, как никакая другая, оставалась безучастной к впечатлению, производимому ею на мужчин. И хотя мы с Катей были проникновенно дружны и знали все друг про друга, разговоры про «любови и романы» (как с другими подругами — упоительные и доскональные) были крайне редки.
Катя нежно и верно любила своего последнего мужа — архитектора Юлиана Шварцбрейма, гордилась его талантом, его кристальной порядочностью, лучащейся добротой. Обожала их сына Алешу, мальчика всесторонних дарований. Недаром Алексей Тарханов стал ныне одним из руководителей крупнейшего издательского комплекса. А мог бы блестяще продолжить дело отца. Или стать незаурядным писателем-прозаиком. Все в нем было и есть. Катя учуяла горизонты Алеши еще в его мелком возрасте.
Сказав «последнего мужа» (дожила с ним до своей кончины), я обнародовала факт: у Кати было несколько мужей. Но расставалась она с ними не потому, что влюблялась в кого-то еще. Разочаровывалась. Надоедали.
Любовь же «как надо» с восторгами, страданиями, слезами я наблюдала у Кати лишь однажды. Перед браком с Юликом Катю сотрясал роман, героем которого был знаменитый грузинский архитектор — «красавец, умница, спортсмен». Правда, уже «не комсомолец». А женатый отец сыновей-близнецов.
Роман был вдохновенным, но бездоходным. Катин возлюбленный не мог оставить не только мальчиков, но и Грузию, чьим героем он был. А Грузия не приняла бы Катю.
В моем романе «Касание» Катя Тарханова — прототип одной из героинь — Екатерины Павловны Москвиной. Очень уж своеобычная она была личность, так и просилась в книжную прозу. Там есть и страницы о Катиной любви. Хотя, конечно, и сама героиня несколько иная, и избранник ее, художник Тенгиз Хорава, не совсем списан с Катиного избранника. И героиня, от имени которой ведется повествование, — вовсе не я. Но без этой, даже несколько трансформированной истории портрет моей подруги неполноценен и куц.
Вот фрагмент из романа «Касание».
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32