Об известных всем

Через месяц после моего возвращения в Москву она прислала мне письмо и вложенную в конверт крошечную фотографию: она с любимой собачкой. На обратной стороне карточки значилось: «Это моя собачка Шу-Шу. Больше у меня никого нет».
В Париже у нее не было никого и ничего. Даже языка. Никого не было рядом, когда она погибла ночью в огне пожара, вспыхнувшего от непотушенной сигареты.
Сегодня у Саши много друзей. Гораздо больше, чем при жизни. У Нюши нет почти никого, даже в Москве. С уходом трех-четырех человек не останется и тех. И она иссякнет вовсе.
Так пусть она хоть как-то продлится на этих страницах.

Глава IV
Легкая жизнь
(Александр Каверзнев)

…Ливрейный лакей, надо полагать, для значительности, оснащенный алебардой, провел нас по ковровой дорожке, пересекавшей двор, распахнул ресторанную дверь и произнес на трех языках: «Милости просим!» Видимо, нашу национальную принадлежность с ходу определить не мог.
Когда мы сели за столик, примостившийся под надменным навесом старинной кладки, Саша сказал:
— Господи, какой праздник — ваш приезд! Это было в другой раз, в другой год, в другую ночь. Но тоже — в Будапеште.
…Мои руки, ухватившиеся за костыли, дрожали от напряжения, палки вязли в рыхлой поверхности дорожки. А я думала: «Какая я, наверное, страшная! Но ведь косметика здесь была бы безвкусна!»
Саша сказал:
— Ступайте смелее, не бойтесь, я же — рядом. Он имел в виду костыли и мою послеоперационную беспомощность. Но сколько раз я действовала смелее в жизни, в работе, потому что он был рядом. Не только в Будапеште, но и во всяких других городах.
Мы познакомились в Москве, работая на телевидении, но подружились именно в Будапеште, где Саша был корреспондентом Центрального телевидения Советского Союза по Венгрии. Венгрии, которую я так любила и куда ездила часто.
Позднее Саша переехал в Москву и стал одним из политических обозревателей ТВ. Впрочем, «одним из» — неверно. Он не был «одним из» ни в своей холодноватой прибалтийской красоте, ни в вежливой отгораживающей застегнутости, которая внезапно могла смениться необузданностью загула, ни в придирчивой верности очень узкому кругу друзей.
Но, главное, он был совершенно непривычным персонажем экрана. Элитарный, был почитаем миллионами.
Когда Сашу хоронили, вся улица Качалова и прилежащие переулки были запружены народом. Тогда так не провожали телеведущих.
У него была своя профессиональная загадка, которую я пытаюсь осмыслить и поныне.
Помню, мы отмечали пятидесятилетие Александра Александровича Каверзнева. Наш юбиляр все повторял: «А мне легко работается. Мне правда легко работается».
И телезрители говорили: «Как он свободно держится перед камерой».
Тогда я подумала: а ведь действительно, он держится свободно, потому что легко работает, и работает легко, потому что свободен.
Часто за свободу принимают бездумность. Но истинная свобода требовательна, она ставит человеку много условий, прежде чем он овладеет ею. И эти условия — наши достоинства. Чем их больше, тем больше выбор. А возможность выбора — главное условие свободы.
Он был обаятельным человеком, люди тянулись к нему. Он мог выбирать, за жизнь он отобрал себе тех, кому не изменял никогда. Это прекрасная свобода верности. Но как непроста верность такой свободе — не изменять себе самому.
Он был талантлив. В его лексиконе публициста было много слов из обильной русской речи. Оттого был свободен в их выборе. Зрители знают лишь его звучащее слово. И хотя у этого слова, к которому ты не можешь вернуться, чтобы перечесть, вдуматься в фразу, — свои законы, речь Каверзнева была всегда подчинена высоким требованиям литературы.
В своих работах он воссоздал облики разных стран, разных людей точно и зримо не только потому, что мы видели их воочию на экране.
Слово Каверзнева было той кистью живописца, которая дорисовывает, преображает кадр, дает ему многомерность.
Как бы ни полыхали на экране кубинские поля сахарного тростника, охваченные пламенем, поставленным на службу сафре, мы бы не услышали, не разглядели, как «пламя с хрустом поглощает сухие стебли» и как под ударами мачете «жерди сахара ложатся в ровную кладку», если бы Каверзнев не рассказывал об этом словами, у которых были зрение и слух. Мы не увидели бы во всей многоцветности лаосский «Новый год в апреле», когда люди поливают друг друга окрашенной водой,  если бы Каверзнев не отдал нам своего ощущения  в эти минуты.
Но что самое существенное — кадры не сообщи- ли бы нам чувства и не дали оценок происходящего, если бы каверзневское слово, каверзневская  мысль не превращали зримое им в обличительный документ, или в возможность сопереживания, или в повод для наших собственных раздумий.
Он говорил: «Труднее всего даются первая и последняя фразы». Между этими двумя точками — не прямая, а петляющие, изматывающие пути поисков. Наверное, из всех поисков поиски единственного слова — труднейшие. Чтобы добраться до искомого, нужно пройти поиском темы, поиском героя, поиском поступка, в котором скажется герой. А потом — эта первая и последняя фразы. И все фразы между ними.
Каверзнев в каждой работе проходил весь маршрут, не щадя себя. Шла ли речь о том, чтобы добраться до труднодоступного, простреливаемого района, или о том, чтобы «обломать перо» о неподдающуюся конструкцию фильма. Но когда он доходил до последней фразы, ему было легко. Одоление рождает чувство легкости.
Мне всегда казалось, что мое природное легкомыслие тоже сообщает легкость в одолении сложностей. Но, думаю, легкомыслие — еще не артистизм. У Саши даже его закидоны, даже манера изъясняться вибрировали от артистичности.
К сожалению, для меня запахи Будапешта, особенно осеннего, охваченного, как пламенем, веселой свирепостью багровых склонов Буды, были смешанными. Не только слабый уксус дунайских набережных, не только грибной запашок прелой листвы, не только призывный дух, сочащийся из дверей уютных харчевен. К ним часто был подмешен скучный настрой аптеки. Несколько раз я лечилась в будапештских клиниках. Давнее фронтовое ранение обернулось разрушением бедренного сустава, и в Венгрии мне его заменяли на искусственный — эндопротез. У нас тогда такое почти не умели делать. (А вещь замечательная: после установки первого протеза я двадцать лет отходила на лыжах, каталась на велосипеде — все, как у людей.)
После первой операции, когда я лежала еще почти недвижимая, Саша приехал навестить меня. Привез гвоздики. С порога уткнулся взглядом в гигантский букет роз, стоящий на столике, небрежно бросил гвоздики на кровать, хмыкнул:
— С такими соперниками тягаться бессмысленно! Кто же этот мастак?
Розы действительно были потрясающие, я таких уже никогда не видела. На гигантских прямых стеблях надменные бледно-желтые лампионы. Прислал их мой венгерский друг Дьердь Ацел. О чем я и сказала Саше. Реакция была неожиданной.
— Когда пойду в бой, оставлю записку: «Если не вернусь, прошу считать меня венгерским коммунистом».
Дело в том, что Ацел был членом Политбюро, секретарем ЦК по идеологии Венгерской правящей партии. Деятельность Ацела, как и его свободомыслие, всегда вызывала шок в рядах «братьев по социалистическому содружеству» и считалась чуть ли не подрывной. Чем и вызывала восторг многих советских представителей творческой интеллигенции. В том числе Сашин и мой.
Но Ацел не пришел ставить вас на костыли? А я пришел. Будем учиться ходить. Поднимайтесь, врач разрешил. Идем на улицу.
Но я пока хожу только по коридору, — слабо запротестовала я. — Мне не выйти.
Выйдем вместе. Одевайтесь.
Мои руки, ухватившиеся за костыли, дрожали от напряжения, палки вязли в рыхлой поверхности дорожки. А я думала: «Какая я, наверное, страшная! Но ведь косметика здесь была бы безвкусна!»
Саша сказал:
— Ступайте смелее, не бойтесь, я же рядом. Мы одолели пятьдесят шагов. Вернулась в палату. Саша осведомился:
— Устали здорово? Ничего, постарайтесь поспать. А я посижу рядом и попытаюсь уговорить Духа Болезней оставить вас в покое.
И рассказал, что в каких-то племенах (не помню в каких) злобный Дух Болезней идет на переговоры. Лучшим лекарем считается обладатель самых неопровержимых аргументов, перед которыми Дух пасует.
Чем ему мои ноги-то не угодили?
О, у этого мерзавца отменный вкус, он всегда кидается на самое лучшее. Между прочим, ваши глаза — тоже объект для его агрессии… Хотя в вас,
вообще, для этого гада тьма соблазнов.
С извечным женским идиотизмом, требующим развития и расшифровки безответственных комплиментов, я мяукнула:
А для вас?
А я, вообще, Дух Всех Пороков.
—  Вы — Дух Всех Талантов, — неуклюже польстила я в ответ.
Но сказала правду. О чем думала по разным поводам.
Да, он был очень одаренным человеком и потому свободным от зависти, хотя известность пришла к нему позднее, чем ко многим его коллегам. Как по-настоящему одаренный человек, Каверзнев знал, что удлинить время можно только спрессовав его — вопреки всем представлениям физики. И он набивал свое время до отказа. Он знал, как мало кто другой, проблемы европейских стран «социалистического содружества». Специалисты удивлялись его эрудиции в передачах о Китае. Его передачи о Второй мировой войне поражали обилием переработанной информации и смелостью сопоставлений. Для фильмов о Корее, Лаосе, Кампучии он штудировал историю этих стран и их философско-религиозные учения.
Он был образованным человеком. Он знал свободу обращения с десятками томов, а не спеленутость мысли между двумя цитатами. Конечно, легко размышлять, когда ты знаешь много. Но какой это труд — узнать многое.
Я тоже чему-то училась, полагала, что кое-чего знаю. Но какое унижение невежеством терзало мое солнечное сплетение, когда Саша и Олег Иванов начинали в наших спорах сыпать ссылками на источники! Я фолиантов этих-то и по названиям не знала.
После Сашиной кончины мое сознание собственных несовершенств не кончилось. Подобные беседы Олег вел с моим мужем.
Олег Иванов — журналист, искусствовед, художник, достался мне по наследству от Саши, ближайший его друг стал моим другом, подругой, наперсником, первейшим критиком работы.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32