Об известных всем

На семинарах мы обучались владению самыми разными поэтическими метрами и размерами, и старыми, и новейшими. Получали задание: написать стихи, в которых свойства, скажем, амфибрахия были бы особенно органичны. Или — передать особенности определенной эпохи стихом силлабическим. (Сколько раз благодарно вспоминала я Илью Львовича, когда, работая над поэмой «Смертный грех», использовала его науку, ибо в поэме касалась различных эпох.)
Сам Сельвинский, великий мастер стихотворной техники, разрабатывал поэтический метр, называемый «тактовиком».
В тактовиковой поэзии разнообразие ритмов, затактов, пауз, звучаний живой жизни, особенности говоров, отражение динамики сюжета в динамике строки были предполагаемы изначально.
Сколько раз я перечитывала знаменитую поэму Сельвинского «Улялаевщина».
Цокот копыт, говор гармоник зазвучат, едва распахнулась книжная обложка, как ворота двора, на котором стояла казачья сотня:

Ехали казаки, да ехали казаки,
Да ехали казаки чубы по губам,
Ехали казаки, на башке папахи,
Ехали под бубен да под галочий гам.

…Гармоники наяривали «яблочко», «маруху»…
Бубенчики, глухарики, язык на дуге.
Ленты подплясывали от парного духу,
Пота, махорки, дегтя — эгей!
Все говорит, звенит, переругиваются
песни и бубенцы…

Я была во власти его мастерства. Но и не только мастерства. Я, как вы поняли, влюбилась в Сельвинского. Влюбленность эта — к чему лукавить! — отнюдь не мешала моим студенческим романам, ибо была типичным восторгом школьницы перед преподавателем какой-нибудь физики или географии. Впрочем, нет. Мной владела влюбленность в Поэта. Не в однокурсника, сочиняющего, подобно мне, стихи, а в Поэта-небожителя. Тут и на взаимность нелепо рассчитывать. Такой должен любить «Прекрасную даму», «Мечту поэта», таинственную и надземную, владеющую особым колдовством.
Увидеть бы ее! Разгадать непостижимое! Выучиться бы хоть азам Ее пленительности! Разъять Ее «строфу» на строки и звуки! А может, чем черт не шутит, в конце концов и стать Ею!
Тщась овладеть оккультной наукой зазывности, я ринулась в чернокнижье русской лирической поэзии. А уж в стихи Сельвинского всматривалась особенно пристрастно.
Вот зубрила я портрет его идеала:

Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора…

С фигурой у меня вроде было все в порядке. Оставалось отработать звериность взора. Но не тут то было. Мечта Поэта наделена была особым самородным искусством. В ней

Женское к женственному поднималось,
как уголь кристаллизовался в алмаз.

А как кристаллизоваться — указаний нет. Может, я зря пренебрегла школьным курсом химии?
Оставалось учиться на живых примерах.
Из тех же стихов Сельвинского я узнала, что жена его тоже из породы Прекрасных дам, любовь через всю жизнь. Необходимо было изучить загадочный объект.
В те времена живые классики были демократичны. Некоторых из нас, бывших у поэзии и Учителей «на подхвате», допускали в дома Мэтров. Попала к Сельвинскому и я.
Илья Львович жил в «Литературном заповеднике» — тяжеловесном сером здании в Лаврушинском переулке, где был поселен весь знаменитый цвет российской изящной словесности. Попади в этот дом (как позднее и в аналогичный на ул. Черняховского) бомба — русская литература была бы обескровлена в один прием.
Обстановка квартиры несколько настораживала буржуазной — по моим представлениям — основательностью. Мне бы было желанней, чтобы среди краснодеревных столов и буфетов реяла богемная поэтическая неупорядочность. Это много позднее, войдя в возраст и обзаведясь собственной квартирой, я с рвением обывателя начала таскать в дом ветхозаветную старинную мебель, как-то позабыв о презрении «Творца» к суетности быта. Но тогда… Тогда я ждала, что попаду на походный бивуак строф и строк.
Мы сидели в кабинете Ильи Львовича, я читала ему новые стихи. Без стука,  по-хозяйски вошла Она. Мечта Поэта. Грузная, хотя и статная, крашеная блондинка с лицом озабоченного управленца. Какие там «тесные бедра»! Тесной, скорее, была юбка, упаковавшая «двести фунтов золотого мяса», коими обладала героиня из «Улялаевщины» Тата, та, кого батька Улялаев отбил у коннозаводчика. (Говорили, что жену, Берту Яковлевну, Сельвинский тоже отбил у какого-то нэпмана.) Во всяком случае, образ нэпманши мне рисовался именно таким.
Будто и не видя меня, Берта Яковлевна сообщила мужу о каких-то своих разногласиях с ЖЭКом (Жилищно-эксплуатационной конторой), о поведении жильцов с верхнего этажа и покинула кабинет.
Спустя полчаса она возникла снова:
Илья, посмотри на кухне что-то с краном!
Может, позднее? — искательно спросил Сельвинский. — Галя, вот, читает стихи.
Стихи никуда не денутся, — был ответ.
Мне не довелось ближе познакомиться с Бертой Яковлевной. Не исключаю, что она была прекрасным человеком. Но тогда ее вторжение в разгадку таинств перехода «от женского к женственному», нерасшифрованности свойств Прекрасной дамы — внесло в мою душу смятение и неразбериху. И это — Это?
Со своими непониманиями я кинулась к моему главному авторитету в проблемах любви — Лиде Толстой, о которой я писала в начале этой главы. Лида уже отведала замужества, за ней ухаживали известные литераторы, а, главное, ее саркастический ум умел враз отделять зерна от плевел.
— А ты что думала — у поэтов одни Лауры да Беатриче? — небрежно хмыкнула она.
Возлюбленные Данте и Петрарки во всех их нимфовых одеждах, так бесцеремонно дезориентировавшие мое представление об избранницах поэтов, тоже были нередкими персонажами обсуждений на занятиях Ильи Львовича. И не только персонажами. Поводырями в плоть стиха.
Мы на семинарах писали по заданию Сельвинского не только в разных размерах и ритмах, но и в разнообразных поэтических формах и жанрах. Писали сонеты, мадригалы, оды, баллады.
Поразительное чудодейство таят в себе канонические стихотворные формы. Точное количество строк, четкие правила чередования рифм, повелевающий жест главного созвучия… Недаром, видно, поэзия, чье призвание — и звать, и исповедоваться, и ворожить, отняла некогда рифму у прозы. И недаром та, давняя проза, собеседник искушенных, в движении повествования отмечала шаги речевых периодов гулким ударом посоха-рифмы.
Мировая поэзия теперь от рифмы почти отреклась, считая, что вольность чувств и воображения может быть передана лишь свободным стихом. Верлибр ныне господствует в поэзии. Но, слава Богу, русское стихосложение верно перекличке строк. Может быть, дело в особой мелодике русского языка, а может, выбран самый животный путь развития искусства: вечное оплодотворение исконного новацией.
Стоило только заговорить об этом, как сразу в ушах загудела, зашумела ливнем струй и строк пастернаковская баллада. Вот уж поистине, стройность классическая, почти парфенонова, а материал колонн, орнамент фризов — из лексики, ассоциаций века двадцатого!

На даче спят. В саду, до пят
Подветренном, кипят лохмотья.
Как флот в трехъярусном полете,
Деревьев паруса кипят.
Лопатами, как в листопад,
Гребут березы и осины.
На даче спят, укрывши спину,
Как только в раннем детстве спят.
Ревет фагот, гудит набат.
На даче спят под шум без плоти,
Под ровный шум на ровной ноте,
Под ветра яростный надсад.
Льет дождь, он хлынул час назад.
Кипит деревьев парусина.
Льет дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят.

И в финале:

…Спи, быль. Спи жизни ночью длинной.
Усни, баллада, спи, былина,
Как только в раннем детстве спят.

Слышите, ощущаете, обоняете сырую парусину листвы? Вас тоже мерное раскачивание строф швыряет из полусна в расчерченную струями явь? Как начинается этот ливень — перестуком внутристрочных и межстрочных «пят», «пет», как порыв строк с повторами этих «сын», «син» нарастает, замирает, обретает силу и рушится в накате восьмистрочий!.. Как, выныривая из лавины ливня и сна, обнажается то ли видение, то ли видение, что бывает всегда, когда сновидения сдают вахту яви! И в конце, в трехстрочии «посылки», эти последние капли утихшего дождя: «Спи, быль», «Усни, баллада, спи, былина» — тяжелые, редкие.               И настойчивый венец каждой строфы, стойкая безмятежность души, объятой ревом фаготов, гудением набатов, ровным шумом на ровной ноте: «Как только в раннем детстве спят». И все это не школярство циркового звукоподражания, а разговор на языках стихий.
Ах, можно говорить об этом колдовстве без конца!
Недаром Сельвинский в стихотворении «России» восклицал:

Люблю великий русский стих,
Еще не понятый, однако.
И всех учителей своих
От Пушкина до Пастернака!

Согласитесь: назвать ровесника, да еще соперника в поэзии среди учителей, назвать по-пушкински «учителей» (с ударением на первом слоге) — такое требует великодушия и бескомпромиссности.
Знакомство с Бертой Яковлевной хотя и внесло определенную сумятицу в мои представления о предмете поэтического вдохновения, придало мне смелости. Я решила открыть Мэтру свои чувства. Разумеется, сделать это требовалось изысканно. Скажем, в форме той же баллады. Или сонета. Якобы — выполнения задания.
Для модели я выбрала ронсаровские сонеты «К Елене». Кроме пылкости чувств, Ронсара отличала пристальность к обликам природы, а Сельвинский любил, чтобы пейзаж в стихе был зрим и первозданен. Задумано — сделано.
Представился и замечательный случай опробовать написанное в весьма компетентной инстанции.
Теорию литературы у нас читал профессор Локс. Я убеждена, что среди литературоведов, даже самых образованных и думающих, лишь единицам дано постичь психологию творческого процесса, объяснить необъяснимое. Разымая «алгеброй гармонию», даже пуская в ход высшую математику, человек, не испытавший рождения внезапного созвучия или непостижимости явления замысловатого в своей простоте абзаца истинной прозы, не может выйти за пределы алгебраической формулы. Да, только единицам дано.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32