Об известных всем (Ч.2)

Это был последний подвиг Ирины. А ведь ее жизнь была подвижнической, отданной на служение, на помощь мужу. Она как-то сказала мне: «Многие женщины мечтают встретить замечательного человека и любить его всю жизнь. Мало кому такое достается. Мне досталось. Я любила его всегда. Так же, как в начале». Может считаться, что Гриша так и не достиг бы таких профессиональных высот, если бы не было Ирины. Еще на фронте он мечтал о кино, хотя ему прочили блестящую военную карьеру. Как-то, уезжая на фронт, он отдал ей свою любимую книгу Лебедева о кино-искусстве в залог того, что вернется живым, вернется к ней, вернется к мечте о кино.
И Ирина сделала все, чтобы никакие беды, трудности, безденежье, бездомность начала, борения,  порой поражения на долгом пути не отвлекали от  работы, не лишали веры, не погружали в быт.
Свою службу поварихи и бескомпромиссного редактора, медсестры, точнее, сестры милосердия и консультанта-справочника, матери-бабушки и организатора на домашних интервью, телесъемках Ирина несла с преданной непритязательностью солдатки, ждущей мужа с войны или выхаживающей приехавшего на побывку мужа-солдата.
Маршал кинематографа Григорий Чухрай всегда держался как рядовой. Недавно мы с Ирой разглядывали фотографии: помпезные приемы в Кремле, встречи с мировыми знаменитостями. На них Чухрая и не сразу обнаружишь. Затерялся где-то в дальних рядах, как будничный солдатик в арьергарде кинематографического генералитета.
Он всегда числил себя солдатом, и на войне, и в мирных делах. Со всем комплексом воинской чести.
И на войне. И в кино. Когда ему, прошагавшему Сталинград от первого дня до последнего, Главное политуправление армии «зарезало» сценарий фильма, о котором он мечтал, и фильм о Сталинграде был отдан другому режиссеру, Чухрай встретил это с воинским достоинством.
Он был солдатом-сверхсрочником в этой жизни. А такие привыкли: послали в наряд — исполни службу как надо. Хотя служба тяжкая: все понять и доложить по форме. Да еще по форме, как говорится, высокохудожественной.
Мое военное бытие было куда скуднее чухраевского. Но понять его принцип «предать — это значит изменить присяге» могу. Присяга-то есть, не только воинская, верности себе тоже присягать необходимо. Все фильмы Чухрая об этом.           И «Баллада о солдате» — в первую очередь.
Я часто думала: почему он назвал эту ленту «балладой»? Поразительная жизнестойкость заключена в этой пленительной форме стиха. Отгрохотали оды, стихли вдали прошлого мадригалы, а баллада живет, улавливая сердцебиение времени. В чем же дело? Вот, наверное: в балладе герой сюжета не отождествлен с героем лирическим, но автор — всегда незримый лирический герой, завоевавший право на повествование. Как сказано Жуковским: «Певец во стане русских воинов». Не о стане, не возле стана, а — во!
Чухрай и был «певец во стане русских воинов», говорящий от их имени. Заметки мои на балладную форму не претендуют, но думаю, понятно, почему я позаимствовала заглавие чухраевской ленты.

Глава XIX
«Особые песни»
(Клавдия Шулъженко)

В глубине двора под сводами могучей черемухи стоял стол. Вросший ножкой в землю, как гриб-боровик, он, казалось, стоял там вечно.
Летом кто-нибудь из соседей выносил во двор патефон и ставил его на стол. Распахивались окна, на лавочки рассаживался дворовый народ, и все слушали. Чаще других заводили пластинки Шульженко.
Вертелся диск, и черемуха осыпала на него крохотные луны лепестков.
Зинка с Николаем были постоянными слушателями. Зинка и Николай — знаменитая пара. Красавица Зинка владела сердцами парней всего квартала, а также прилегающих переулков. Центр-форвард Николай был кумиром уже целого района. Знаменитая пара. Они садились на скамейку возле стола, соблюдая целомудренную дистанцию, а Шульженко рассказывала им про чьи-то руки, которые, точно крылья огромной птицы, обнимали пространство любви. Может быть, пространство над этой скамейкой и старой черемухой, похожей на белокаменный храм.
Потом пришла война, Николай ушел на фронт, и уже больше года от него не было писем. А Зина все приходила во двор, и Шульженко пела о том, как на Южном фронте оттепелью развезло дороги, и о том, что кто-то кому-то дал закурить на случайном перепутье, где распутица размешивала черную корку дороги, на которой буксовали полуторки и орудия на конной тяге.
Иногда я садилась на скамейку рядом с Зиной, наблюдая, как смотрит она          куда-то перед собой сухими глазами (она никогда не плакала) и изредка повторяет: «Надо же!»
И в этом нехитром «Надо же!» была не только речь о своей трудной жизни, но и потрясенный восторг перед голосом другой женщины, голосом, которому под силу сближать пространства и одолевать разлуки.
Случилось так, что я никогда прежде не видела Клавдию Ивановну Шульженко, как говорили, «живьем». Но мне она, как, вероятно, и Зине, представлялась победительной красавицей, почему-то в платье, похожем на сверкающую чешую выпрыгнувшей из воды рыбы.
Но прошли годы, и однажды знакомый композитор предложил мне написать песню для Шульженко.
Я пришла к ней домой. Меня встретила немолодая полнеющая женщина. Лицо без косметики казалось вообще лишенным черт, а пестренький халатик сообщал всему облику заурядную будничность. Оттого неуместной представлялась императивность, с какой она сказала:
— Мне нужна особая песня. Вы женщина, вы должны понять. Нужна песня для победы. Не над всем залом. Над одним человеком. Это дело жизни. Вы понимаете?
Я понимала. И она сказала:
— Я выбрала песню. Это итальянская «тарантелла». Напишите русский текст.
И вот я пришла на концерт и увидела ее. Я не помню, в чем она была — может быть, в платье, напоминающем рыбью чешую. А может быть, в одеяниях, схожих с древнегреческой туникой. Я забыла об этом.
Она пела «тарантеллу», и звонкая медь невидимого бубна сыпалась в зал. Пестрый вихрь одежд танцующей толпы метался по сцене. И над этой бесплотной толпой царила она — молодая, красивая, стройная. Победная.
— Победа. Полная победа, — сказала она по телефону, когда назавтра я позвонила ей.
Дня через три я поехала к Клавдии Ивановне поздравить с этой женской победой, к которой оказалась слегка причастной.
Снова навстречу мне вышла немолодая, полнеющая женщина с шеей, обмотанной мохеровым шарфом.
— Поздравляю, — сказала я. — Он сражен?
— А, плевать, — безразлично махнула рукой Клавдия Ивановна. И через паузу: — Знаете, вчера у меня
вдруг сел голос, и мне показалось, что все. Не будет песен, концертов, залов, этих людей, этих глаз… Не будет жизни. Боже, как страшно! А я все отдам за это.
— Даже любовь? — ужаснулась я.
Она засмеялась: «Господи, конечно…» И внезапно, каким-то почти извиняющимся голосом произнесла: «Но как пустынно, когда в зале только тысяча человек. А не тысяча один».
Прошло еще много лет, и я как-то забрела в наш старый двор, где жила когда-то. Он изменился: не было ни стола, ни скамеек, только засыпанная снегом старая черемуха напоминала о крохотных лунах лепестков, сыпавшихся на вращающийся патефонный диск.
Я зашла к Зине. Мне навстречу вышла немолодая грузная женщина, чем-то похожая на Клавдию Ивановну Шульженко. Вероятно, общностью старения полнеющих женщин.
Мы пили чай, перебирая прошлое.
— Постой-ка, — сказала Зина.
Она подошла к тумбочке, на которой стоял стереофонический проигрыватель, и поставила пластинку.
И запела Шульженко. Это была песня «Три вальса» — рассказ о счастливой любви, отмечающей первую встречу, а потом серебряный и золотой юбилеи свадьбы. Голос взрослел, мужал, старел, двигаясь дорожкой сюжета вослед жизни героев.
И вдруг я услышала всхлипывание. Плакала Зина, Зина, которая не плакала никогда, даже когда на Николая пришла похоронка.
«Что ты?» — спросила я оторопело.
Она обеими ладонями сверху вниз стерла слезы и сказала тихо: «Ничего не было. Ни серебряной, ни золотой, ни простой, ничего не было. Все женихи там остались. Одна прокуковала».
А потом, махнув рукой в сторону патефона, добавила: «Ей не понять. Ей, небось, все по-простому было. Все могла. И не боялась ничего. Но все равно спасибо ей».
Зина сменила пластинку. В одном углу комнаты оркестр взял аккорды, а из другого отозвался голос:

Дует теплый ветер, развезло дороги,
И на Южном фронте оттепель опять…

За окном падал безучастный городской снег, а распутица размешивала черную корку дороги, на которой буксовали полуторки и орудия на конной тяге, и звонкая медь невидимого бубна сыпалась на раздолбанную колею.
Уже не было на земле почти никого, кто сидел когда-то под белокаменными сводами черемухового храма. Не было и самой Клавдии Ивановны, женщины в вечном платье из чешуи рыбы, выпрыгнувшей из воды. Женщины, умевшей сближать расстояния и сокращать чужие разлуки. Женщины, которой, как верили мы, все было просто и которая ничего не боялась.

Глава последняя,
особая, но без которой не мыслю эту книжку
«А больше — ничего…»
(Александр Юровский)

Однажды некое желтое издание воскликнуло примерно следующее: «Ну чего ждать от пижона в белом смокинге, с тросточкой, да еще сына цареубийцы! Что благого может он принести нашему студенчеству?..»
Описанный персонаж, будем справедливы, пижоном был. И смокинг имел, правда черный, что, впрочем, студенчеству неведомо. Что же до тросточки — и она существовала, иначе после тяжелого ранения на фронте пижону ходить было бы трудновато.
А вот в родстве с цареубийцей Яковом Юровским не состоял, хотя был полным тезкой сына мрачного чекиста — адмирала Александра Яковлевича Юровского.
Нес ли лжеродственник благое студенчеству? Полагаю, да. Ведь не зря же он — заслуженный профессор МГУ на кафедре телевидения факультета журналистики, неизменный соавтор учебника «Телевизионная журналистика», чьему перу принадлежат книги и десятки публикаций, посвященных тайнам ТВ. Множество учеников-аспирантов сохраняют с ним верную и благодарную дружбу. Да и вообще, пижон наш сделал немало. В кино и на телевидении поставлено много документальных и игровых фильмов по его сценариям.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44