Об известных всем (Ч.2)

И опять несуразица: полностью освободить от кошмара могли бы только стихи, запечатляющие все точно. Жизнь, переплавленная в строчки, освобождается от страдания, постижение стихом — самая могучая разгадка тайны. И для себя, и для других, кто проходит через подобное. Да, да, только стихи. Правда, Виктор тут же ужаснулся, устыдился этих мыслей. Стихи об этом? Нет, нет, разумеется. Для поэзии существует строго очерченный реестр тем, вырываться за барьер в запретные зоны — немыслимо. Вот если бы стихи о Тане… Но тут ударом, наотмашь: «Таня!»
Таня. Как же теперь приблизиться к ней, обнять, коснуться рукой, но что рукой — словом? Прекрасная моя, чистая, красавица моя, вся стать, вся суть твоя, ладони, держащие неплескающуюся воду, метельное реяние фаты… Как же теперь?
Малодушно подсунулось: а никак. Разве обязательно докладывать? Значит — скрыть, врать? Не врать, а лгать. Напялить на себя театральный костюм непорочности и разыгрывать пошлый водевильчик под титром «Ничего не случилось».
Ничего не случилось?
«Ничего не случилось, пожалуй, только шла кавалерия вниз. Впереди командир возмужалый, позади молодой гармонист». Он произнес вслух, опять же недоуменно устыдившись: «Господи, о чем я?»
В тамбуре жилого вагона Виктор столкнулся с  редакционной машинисткой Маргаритой Василь- евной, прямо в перину крепдешиновой груди влип  руками, однако извинилась она: «Пардон». Пардон  был сопровожден проницательной улыбочкой,  понимай как знаешь, может, ей неловко, а может,  все про него известно. Тогда — кошмар: Маргарита Васильевна сокупейница Тани.
Значит, Таня сейчас одна?
Без стука отшвырнул дверь. Моментальная магниевая вспышка взора подарила прощальный портрет возлюбленной. На вечную память: полы халатика в турецких огурцах чуть разошлись, открыв колени, нога на ногу, золотые локоны склонены к открытой книжке. «Печально кудри наклонять и плакать». С порога безотчетно, к ней в ноги, лицом приникнув к турецким огурцам. Кажется, так все и было. Еще мазнул мокрым чубом по Таниной обнаженной коленке, потому что она ласково ойкнула:
— Ой! Мокрый… Откуда ты, прелестное дитя?
Слов для ответа не было. Были, были слова, ворохи слов, груды, терриконы, тектонические нагромождения. Только звуком обернуться не могли. Невесомые Танины пальчики нырнули в его виски, зашевелились там, затрепетали стайкой бабочек.
— Ну, правда, откуда ты такой мокрый? Может, был у русалки? Ну, говори, кто эта Жизель? Знала? Поняла? Догадалась? Слова прорвались:
— Родная, любимая, единственная, прости! Я — грязное животное, я скот, скот, я сам не знаю, как это вышло…
Пальчики окаменели, впившись в кожу Викторовой головы, и дальнейшее молчание, — точь-в-точь, как сказано Шекспиром.
Продолжительность трагической паузы Виктор, разумеется, определить не мог. Столетие, вечность, бесконечность. А потом отвердевшие пальчики брезгливо, как мокрую крысу, сбросили его голову с колен. Таня поднялась, левой рукой придерживая полы в турецких огурцах. Правой открытой ладонью произвела жест, выдворяющий Виктора из купе, как бы совместно с окружающей его порочной атмосферой:
— Убирайтесь! Я вас ненавижу, а себя презираю.
И он убрался. Из купе. Покинуть вагон сил не было. Неразрешимый человечеством вопрос принца Датского «Быть или не быть?» перед Виктором не стоял. О каком бытие, каком существовании могла идти речь? Умереть, уснуть.                   И только. Только, только — как? Каким путем? Куда бежать — под поезд, в реку?.. Реки в Угольном нет. Да, но есть пожарная кадка. Голову — в черное нутро. Туда.
— Кого я вижу! Или статуя Командора решает себе, не переквалифицироваться ли в Дон Жуана? Или? — Из их купе вышел заспанный Бениамин Грач.
Вышел Бениамин Грач и все опошлил. Взял Виктора под руку и отвел в купе, где тот ничком повалился па полку Грача — карабкаться наверх не было сил, — разрыдавшись тупо, стыдно, по-мальчишески.
— Это хорошо, что ты умеешь плакать. Это колоссально. Это нужно, это прямо-таки необходимо. Потому что, если человек не умеет плакать, скажем, даже фигурально, не умеет выдать рыдание души, человек никогда не станет поэтом. Все!
Пиши пропало. Но ведь мы очень-таки желаем, чтобы ты стал поэтом. Желаем или?..
Милый, сердобольный Грач, вертоносый утешитель скорбящих, святой угодник местечкового захолустья! Если бы можно было раскрыть перед  тобой всю бездну омерзения, позора, утрат, бездну,  исходящую, точно кратер вулкана, огненной лавой боли, клубящуюся сонмами ядовитых видений, бездну, на смрадном дне которой барахталось тщедушное и непутевое Витино существо! Если бы! Если бы облегчить душу рассказом и смыть пониманием! Но — о чем речь?! Какие страдания юного Вертера, числящегося по штатному расписанию поэтом-литсотрудником выездной редакции, могли быть доступны унылому резателю плаката «Поднажмем чуток, будет домнам ток!» Тем более что насущная необходимость электроэнергии для нужд доменного цеха и та не вполне осознавалась Грачом. Что уж говорить о любви, страсти, о муках кровоточащего сердца.
Грач, небось, женское тело-то видел только на занятиях по рисунку, когда мосластые или сонно-оплывшие натурщицы тусклым сознанием перекидывали причитающиеся за позирование рубли с кожемитовых сандалет на чайную колбасу. А любовь, любовь, вершитель совершенного, тот миг, «когда любовию и негой упоенный, в молчанье пред тобой коленопреклоненный, я на тебя смотрел и думал: ты моя!..» Понять такое Грачу?
Вообразите только: Грач отправляется на свидание. Нет, представьте, представьте. Плоская черная фигура, заимствованная с египетской вазы, движется по терракоте закатного неба. Острые углы вздергиваются над горизонталью ночи, журавлиная графика. Одна рука отведена назад, ладошка обращена за застенчивым подаянием к кому-то, идущему следом, другая рука простерта Грачом перед собой.  В ней, в кулаке зажата роза. Алая, красная, пунцовая, горящая. Горит, будто последний огонь в кострище. И линяло окрашивает терракоту неба вкруг себя. Фигура Грача черная, силуэтная, а роза горит.
Ах, идиотство! Ну что за предательская склонность разглядывать картинки воображения или затевать игры в слова в моменты самые неподходящие. При чем тут Грач, спешащий на свидание? Такое горе, душа с телом расстается, а думаешь черт знает о чем!
Но Грач-то карикатурен в такой ситуации. Что может понять Грач? Что можно ему объяснить?
— Лично я, Витя, имею к тебе расположение, и убей Бог, чтобы я скрытничал в этом вопросе. Но в данный момент я еще имею на тебя и надежду: рядом с тобой, Витя, проковылял шанс. Шанс стать поэтом. Важно не позволить ему завернуть за угол. Ты меня понял?
Бениамин Грач гнул свое. И каждая его фраза вызывала в Викторе новый и новый спазм рыданий. Новый и новый, пока он не заснул, обессиленный, полумертвый. Среди ночи разбудил Танин голос: «Я вас ненавижу, а себя презираю». «А ведь мне уже кто-то говорил эти слова, — ясно подумал Виктор. — Да, да, эти самые. Кто же? Ни с кем у меня подобного не было… Стоп! Да ведь это не мне. Это Печорину говорилось. Княжна Мери — Печорину».
Он перевернулся па спину и улыбнулся в темноту. Слава Богу — в темноту. Грач не мог увидеть.
«Стихи мои, бегом, бегом, мне в вас нужда, как  никогда!» — тихо попросил Виктор.

Признаюсь: слушая рассказ Виктора о его грехопадении, о разрыве с Таней, я испытывала корыстную радость. Наконец и мое повествование (о  том, что я буду об этом писать, мне уже было ясно) вырулит на тряский и опасный маршрут страстей. Согласитесь, про любовные передряги и писать, и читать куда интересней, чем про самые вдохновенные подвиги созидания материального мира. Но я — раб условий, поставленных самой себе. Рассказывать могу только со слов Виктора или о том, что происходило в нем во время нашей встречи. Тут я пользуюсь разными источниками информации.
Так вот, как автор данного рассказа я нахожусь в очень сложном положении. Дело в том, что повествование мое нежданно-негаданно достигло одного из самых драматических моментов. Событие, которое я имею в виду, подробно описано в Произведении, так как являет собой одну из главных героических страниц восстановления Угольного. Речь идет о выпрямлении домны № 6, похилившейся во время бомбежек и артобстрелов. Да, в Произведении все описано подробно, и я, не боясь быть уличенной в технической безграмотности, могла бы перенести весь процесс подъема в данное повествование. Однако сложности мои заключаются в том, что Виктор не пожелал излагать мне это событие, сказав только, что, когда выпрямляли домну, случилась трагедия: разбилась Даша Колобова. Кликнули клич добровольцам лезть на верхотуру, она вызвалась.
Видимо, хоть теперь Виктор и бросил писать стихи, хоть и создал Произведение, в сокровенных уголках души он оставался поэтом. Чем иначе объяснить, что, рассказывая мне обо «сем случившемся, он не пожелал обрисовать впечатляющую картину подъема, а зацикливался на каких-то незначительных деталях? Поэзия, как известно, бог деталей.
Детали же эти были таковы. За несколько дней до подъема домны в хибарке произошел скандал: кто-то из детей пустил на растопку письмо, полученное некогда Дашей с фронта. Узнав про сожжение, Даша кричала и плакала. Падая с верхотуры, Даша оборвала транспарант, опоясывающий домну: «Кадры решают все».
Виктор на похоронах не мог заставить себя подойти к гробу проститься с Дашей. Вот сами-то похороны он мне описал довольно подробно. Хотя тоже со странными деталями. Так что, повторяю, могла бы я живописать те героические факты, и повествование обрело бы более оправданный и последовательный характер. Но это был бы уже рассказ об Угольном, а не история о литераторской судьбе Виктора Перевалова. Ведь не случайно же (хоть и не намеренно) возвращался он к чему-то, что изымал из общего течения событий. Так что я поступаюсь стройностью композиции, выписыванием характеров персонажей и, тем более, их числом. Чтобы понять все происшедшее, я обязана следовать прихотям Викторовой памяти.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44