Об известных всем (Ч.2)

— А разве Бениамин Грач торгует обманом? Разве Грач имеет с этого коммерцию и получает неблагородных денег? Или Грач имеет стрептоцид у себя под матрасом, а людям сует мел? Грач вручает им надежду. Или надежда не может лечить? Или?
— Все равно нечестно, — не принял объяснений Виктор. — Махарадзе не допустил бы нечестности. И Таня не допустила бы, Таня тем более.
А Таня согласилась вечером идти гулять. И это было главным, и нечего ей было знать про грачевские махинации с мелом.
Так черта ли было в «Реквиеме аглофабрике»? Не ему, этому нелепому творению, назначался удел покорителя Таниного воображения. Забыть, выкинуть из головы, к такой-то матери! Смех подумать…
Впрочем, не тут-то было. Случалось и раньше — строчка, замысел, взявшие зачатие от неприметного впечатления, подобно мимолетной пыльце, тронувшей пестик растения, обретали плоть завязи, набухающей жизнью, объемом. Касание, обращаемое в материю плода, идущего в рост. Случалось, обычно так и случалось.   И он чувствовал в себе почти физическое вызревание стиха, когда вдруг, поправ аналогии природных естеств, все начинало вершиться сразу, подчиняясь пленительной и бездумной власти аномалий. Наливался плод, выбрасывались и выбрасывались новорожденные побеги строк, бесшумные взрывы цветения обнажали раскрывшуюся суть невнятного слова.
Во всяком случае, так или примерно так все это представлялось Виктору, так ощущалось. А потом могли произойти стихи, все целиком, от гребенок до ног.              А могли и не произойти, бросались, забывались, не то, ну и черт с ними.
От «Реквиема» же избавления не было.
Даже не от самого «Реквиема» как задуманного и придуманного сочинения. Дух, привидение какой-то метафоры, поселившейся в нем, шагу ступить не давало. Все следом, следом, чур-чур меня, а ему хоть бы хны.
Как известно, привидение при первом знакомстве просто пугает, абрис же свой рассмотреть не дает. Это уже когда начинаешь с ним общаться обстоятельно и постоянно, поймешь повадки и установишь характерные черты внешнего вида, а также внутреннего содержания. И поскольку Виктору систематически не было спасения от реквиемного духа, он и пытался распознать облик мучителя.
Почему бомбы — знак разрушения, предстали пчелами — знаком созидания? Близкая зримость образа: деформированный фасад аглофабрики. Напоминающий взбесившуюся архитектуру сот? Возможно. И все-таки не совсем то. Ему явилось некое сотворение вымороченного мира. Сотворение, созидание мира Войны. Бомбы и снаряды, работники Войны, созидали мир безмедовых ульев, ростовских полых кварталов, безлистых древесных крон. Особый мир, мир наизнанку.
Сотворение этого мира было сродни сотворению мира привычного, тверди и хляби земной. Каждый знает, вопреки протестам атеистов, что Творец не корпел долгие годы, лепя горные хребты, засевая пустыни селекционными сортами растений.
Начало мира было бесплотным. Ибо вначале было Слово. Слово и жест Творца. Бесплотный жест, возникновение стрелки на карте. А дальше — дикарский обстрел, остроносая саранча, летящая тьма стрел гигантских, сметающих с державной, надменной глади карты фронтов, просящихся, множащихся на картах дивизионных, полковых, превращающихся в покорную клинопись планшетных двухверсток, вытертых на сгибах. (Как настойчивость шипящих согласных дает услышать происходящее — щее!) И едва лишь разнокалиберный этот рой получает движение, как многотысячные сообщества судеб, умов, прозрений необоримых знаний и наивного невежества, непочатой любви и изуверившегося порока обращаются в плотную массу, численность, не дробимую на имена.
Они — численность живой силы, покуда живая сила, в свою очередь, не обращается в численность потерь. Они приобщены к апокалиптической форме существования мира. А дальше, дальше?.. Что в сути этого существования, кто там правит бал? Что это — обыденная конечность. Или конечность обыденности, только и доступной нашему уму? Или смена форм существования бесконечности, где бесплотный жест и анонимная численность как раз обретают желанную плоть конвульсией бетонных сот? Только у всего этого иной смысл и иные названия, потому что они — там, за пределом.
«О том не скажет ни природа, ни строчка зрячая твоя, а только опыт перехода в небытие из бытия». Вот что, единственное, покуда сказалось ему.
О, черт! Не то, не так. Галлюцинация, непричастность земной плоти, даже не ощущение, а предсказание его. Слова, как быт, можно осязать, обонять, а тут — иные словари, грамматика невнятицы.
«Бессмыслицы лицо оправить в речь не смею. Небытию у сущего названий вовсе нет. Поэт без слов… Что может быть страшнее? За что, за что такая кара мне! За что же мне? И не могу понять я. Но почему — ума не приложу — у этой немоты, у этого проклятья я вещий смысл на привязи держу?»
Эти-то слова в строчки собирались, подчиняясь привычному приказу, держали ранжир, но стоило окинуть взглядом их строй, как непроницаемость запредельного становилась еще беспощадней.
Что там, не в мире после твоего личного ухода, а в том опрокинутом, вывернутом преображении всего земного, явленном Войной? Войной не между армиями и государствами, а Войной с высшим доязыческим божеством, которому подвластно инакосущее, как тому Творцу, что трудился над сотворением мира, располагавшегося в зрении и сознании. Что там? Непривычность обыденности или смена форм присутствия во Вселенной? Что там в пределах владений Концов?                  А может, Начал? Тех Начал, что невообразимей и чудовищней Концов?
И деться некуда: днем, ночью, настигает, вцепляется в мозг, не отдерешь, не сбросишь. Хоть кому-то рассказать, хоть чуть-чуть освободиться смыслом от бреда, понятным от непостижимости, ну не все, хоть самое простое…
Он сказал Тане, беспечно, будто огласил подвернувшуюся под руку нелепицу:
— Странно все-таки: человек делает жест, простой жест — проводит на карте стрелку. И десятки тысяч живых людей обращаются в единую общность мертвецов.
— Кто проводит стрелку? — не поняла Таня.
— Ну, человек, полководец.
— Полководцев «вообще» не бывает. Бывают советские полководцы и гитлеровские полководцы. Разве вы не видите разницы?
Он сразу сник:
— Да, конечно, вижу…
Разговор, хотя и получился не таким, какого жаждал Виктор, свое дело сделал: здравая очевидность освободила от наваждения.
Впрочем, не насовсем. Еще возвращалась, возникала. Но постепенно обретая логическую четкость, меняя маршрут темы. Действительно, как только могло почудиться такое — бесплотный жест, война-созидатель, апокалипсис как форма существования, существования небытия? Война — в первую очередь противостояние идеологий, политических формаций, и одни и те же действия должны трактоваться по-разному. Ежу понятно. Куда его занесло?
Куда его занесло? И почему этот златокудрый ангел, которому бы цены не было на роли кисейных барышень в их школьной самодеятельности, обладает таким ясным, бескомпромиссным умом, умением сразу во всем дойти до самой сути?
«Любить иных — тяжелый крест, а ты прекрасна без извилин. И прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен». Прекрасна, любимая моя. Прекрасная дама — воистину.
Спустя месяц Виктор уже сам над собой посмеивался: что за бред может влезть в башку? Виктору вдруг представилось: он приходит в хибарку тети Зины и начинает читать свои рифмованные апокалиптические провидения. Ну и ну! Вероятно, именно в этот момент он уразумел: слова Махарадзе о том, что нужно народу и понятно ему, имеют вполне конкретный смысл. Но как сделать так, чтобы стихи могли помочь тете Зине и Даше, и всем на стройке?
Однако, черт его знает почему, но еще долго Виктор просыпался ночью от болезненного толчка в сердце. Так бывает, когда тебя будит память о какой-то огромной утрате. И точно: он чувствовал себя обобранным, будто отняли у него что-то бесконечно дорогое, важное, принадлежащее ему и никому больше. И потеря грызла, грызла…
Но! Происходило все это с Виктором во времена доисторические — с месяц назад. До повой эры. Ныне в календаре этой самой новой эры красное число, праздник, свидание с Таней.

Виктор повел Таню на кладбище. Как ни странно, единственным нетронутым войной кусочком земли в Угольном было именно кладбище. Смерть пощадила смерть. Провинциальная неизменность карликовых двориков за железными оградами, скромные надгробья, древесные кроны, уже заплатанные новорожденной листвой.
Сулящее время года — быстротечное детство листвы. «Быстротечное детство листвы, то что длится не дольше недели. Танцы с воздухом, игры в безделье, и тенями кропленные травы».
Оттуда, из того дня, из того вечера оно еще долго возвращалось к нему этим зрением, этим ритмом, этой капелью тени на земле, тени, не стоящей черной лужей под густолистым летним древом, а свободной стайкой темных мазков пятнающей землю.
Еще не стемнело. Еще доделывал свою работу закат. Еще не расстались с цветом голубые пики оград, красная звезда над обелиском братской воинской могилы, недавней, насыпанной холмом, и молодой плющ, повязавший раскинутые руки старого креста. И трава была зелена. Клочковатая, неровная, где щетинкой, где пучком, выбритая тупым лезвием заводского чада, приползшего и сюда.
Тут было смиренно и беспечально, хотя, казалось бы, где же обитать печали, как не на кладбище? Но печален был город, там, за кладбищенской стеной, развороченное кочергой войны пепелище, неплотное скопление хибар-времянок, готовящихся заснуть под сутулым дозором терриконов. Закат кроваво свежевал терриконовые туши. Однако, ввиду того что время закатов, рассветов, сумерек и прочего регламентировано свыше, по истечении срока работу эту предназначалось продолжить негасимому свету домны.
А на кладбище все было неизменно, только тени всюду росли. И Виктор с Таней шли по нечищенным дорожкам, наступая на бесплотные отпечатки молодой листвы и пружиня подошвами в листве прошлогодней. Скамеек вот только нигде не видать. Некогда почти у каждой могилки стояли лавочки, принимая гнет чьего-то горя, помогая утешительным сборищам воспоминаний, вслушиваясь в голоса новых самодельных панихид.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44