Об известных всем (Ч.2)

Пожгли жители Угольного все скамейки, пожгли, раскорчевали на топливо. Посовали в железные печурки времянок, и через гусиные шеи самодельных труб ушли дымом и горести, и воспоминания, и панихиды. В мир, в никуда.
Наконец одну скамейку обнаружили. Чугунное чудище со спинкой, венчаемой по бокам загогулинами наподобие рогов горного козла. И на лапах с соколиными когтями, судорожно впившимися в траву. Видимо, кто-то уволок давным-давно, еще до войны, скамейку из городского сквера. Сейчас в ней там и надобности не было, так как сам сквер мог быть лишь угадан по скопищу запекшихся пеньков.
Сели. Виктор расстелил на чугунных ребрах шинель. Впервые после той ростовской прогулки они были одни. Таня была возле, но становилась ли постижимей, или загадочность скрывала ее более обычного, Виктор понять не мог.  А что все будничные черты и подробности жизни возлюбленной обретают тайну, непостигаемость — знаете сами.
Впрочем, для начала беседы у Перевалова были заготовки. Сказал:
— Вы слышите, как пульсирует тишина? Нет, правда, вы замечали, что у тишины есть свой музыкальный ритм?
— Боже! — отмахнулась Таня. — Только, пожалуйста, без музыкальных ассоциаций! Меня немедленно начинает грызть скука: сразу — родители, долбежка на пианино этюдов Черни. Бр-р-р!
О, вот и повод проникнуть в ее прежнюю жизнь, сразу, с первых слов:
— Между прочим, не понимаю, как вас, такую юную, хрупкую, такую домашнюю, могли отпустить сюда? Неужели родители — ничего?
— А что — родители? Мама — человек передовой, сознательный, а отец… Отец меня боится, он теперь слова не скажет. Он знает: виноват.
— Чем же провинился бедный профессор?
— А я вам не рассказывала? Провинился, провинился. Я ведь вовсе не сюда хотела ехать, я хотела на фронт, в тыл врага. И пошла в ЦК комсомола, и меня уже направляли в спецшколу. И вдруг — стоп машина, сообщают: не берут. Не могу вам передать, в каком я была отчаянии. Ведь это — недоверие. Не-до-верие! Правда, тут же предложили ехать с нашей редакцией. Понимаете, отказаться в такой ситуации немыслимо. К тому же все-таки возможность быть полезной стране.
— Это из-за отца? У него что, в прошлом… — Виктор засмущался, тронув опасную для каждого тему. — Из-за отца, из-за отца. Но дело не в биографии. Он, оказывается, тайно от меня и мамы кого-то просил не посылать меня на фронт. К сожалению, узнала уже в день отъезда сюда. Ну, он получил скандальчик, уж все ему сказала. Кстати, о биографии тоже.
Таня и сейчас гневно вздернула голову, непререкаемо затянула шнурки воротника пальто. Меховой помпон (шнурки от воротника имели на концах белые меховые помпоны) смазал Виктора по щеке, заставив вспыхнуть, потому что прикосновение помпона было как бы Таниным касанием.
— Нет, не думайте, — успокоила Таня, заметив его внезапный румянец, — я говорю «биография» не в смысле какого-нибудь меньшевистского прошлого или причастности к оппозициям. Что вы! Боже! Он так аполитичен, что даже не мог бы примкнуть к уклону. Но научная деятельность! Я вам доложу…
Впервые после той ростовской прогулки они были одни. Таня была возле; пушистый воротник, замечательные помпоны, кроличий пуховый беретик. (Беретики эти продавали до войны с рук, прямо на улице, стоили шесть рублей. Виктор помнил: соседская девчонка каждый день плакала публично на кухне, чтобы все знали — мать не хочет покупать берет, говорит, дорого, говорит, мала еще, наносишься.) И в этом нежном оперении — воротник, беретик — Танино лицо тоже словно из розового пуха. Смотришь, прямо сердце болит от восторга, от боязливой бережности к ней. И при этом — открытость, прямота, никаких девчоночьих недомолвок, тех, за которыми — ничегошеньки, ну ничегошеньки. Неужели закроется, замолчит, не пустит в свою жизнь? Хоть бы время так не спешило.
Время спешило. Тени молодой листвы росли у подножья скамейки, быстротечное детство листвы устремлялось в зрелость, минуя отрочество.
«Быстротечное детство листвы. То, что кончится раньше недели, — лишь прообразы взрослой модели, лишь предчувствие новой поры».
— А что научная деятельность? — словно пробуя ногой холодную воду, сунулся Виктор продолжить разговор.
— Ах, это у него всю жизнь. Увлекался педологией, они с мамой тогда еще в школе преподавали, она — историю, он — литературу. Ну вы же знаете, какую оценку партия дала педологии. Мама, разумеется, публично, через газету, критически оценила свои заблуждения. Он — ни в какую, мама даже хотела уйти от него, только из-за меня осталась. А теперь с этим единым потоком…
— Каким потоком?
— Единым. Теория единого потока, блуждающие сюжеты в мировой литературе и прочее. Он, видите ли, ученик и последователь Веселовского, а все псевдотеории Веселовского развенчаны. Так найди в себе мужество открыто отречься, признай заблуждения. Нет. Это, видите ли, стыдно, а быть проповедником чуждого учения — что, почетно?
Теперь он вспомнил. Шамбинаго, профессор древнерусской литературы у них в институте, тоже ведь был учеником и последователем Веселовского. Дряхлый, всегда мерз, читал лекции в каком-то ямщицком зипуне, обращался к студентам: «Голубки!» Или: «Многоуважаемые». Или: «Многоуважаемые голубки». Первую лекцию начал: «Многоуважаемые голубки! В 1917 году я сошел с конвейера науки, чтобы посмотреть, куда он пойдет». На перемене все хохотали, смакуя каждое слово. Старик часто болел, особенно зимой, сдавать зачеты они ходили к нему на дом, где посреди заваленной книгами комнаты тот сидел недвижно в ветхом кресле, словно вмерз в нежилую стынь.
Однажды Виктор застал Шамбинаго на кухне: старик лиловым пальцем тщился выманить из замерзшего водопроводного крана хоть струйку, хоть каплю воды. Мучительная жалость охватила тогда Виктора.
Оттого, наверное, Танин отец представился сейчас тоже у мерзлого крана, в ямщицком зипуне.
— Бог с ним, — пожалел его Виктор, — ну не хочет каяться, это, в конце концов, его дело.
— Его? — вскинула голову Таня. — Что значит — его? Он что, независимый индивидуум, живет вне общества, идеи общества не имеют к нему отношения? Да, в конце-то концов, именно в конце концов, он что, отшельник из скита, у него нет семьи? Нет уж, позвольте! И мама, и я — она в институте, я в школе на комсомольском собрании — выразили перед товарищами нашу позицию. А как иначе? Разве вы могли бы поступить иначе?
Мог бы? А действительно, как бы он поступил? Ему вопрос такой и в голову не приходил. Пожалел старика, вмерзшего в серую глыбу комнаты, даже над словами насчет 17-го года и конвейера науки всерьез не задумывался. Хи-хи, ха-ха, и все. Что же он такое: тряпка, недоумок? Вот девочка рядом, пушистый воротник, пуховый берет, а какая ясность, отвага убеждения. Родной отец, а поди ж ты…
Но ничего не ответил, врать не хотел.
Впервые после той ростовской прогулки они были одни. Таня была возле, теперь уже укутанная в темноту, совсем стемнело. В темноте она была возле, рядом. И, наверное, можно было ее обнять, может, и поцеловать. И испытать тот сильный удар крови, который шибанул в виски в Дашиной хибаре, когда шея ее засветилась, став похожей на полупрозрачную стеариновую свечу.
И он обнял Таню и прижал к себе, готовый к ее гневному отпору. Отпора не последовало. Но не последовало и удара крови в виски, что крайне удивило Перевалова. Восторг в душе рос, а удара крови в виски не было. С Дашей было, а с Таней не было. Уже много лет спустя Виктор Петрович узнал, что ничего непостижимого в происходившем не заключалось, дело обычное, сексологи и сексопсихологи называют данное явление «блоковский комплекс», то есть благоговение перед обожаемой женщиной атрофирует эротические рефлексы, в то время когда иная, самая заурядная, способна, и прочее…
Но все узналось — потом. А тут удивленный, озадаченный Виктор ничего не понимал, смотрел через Танино плечо на соседнюю могилу, над которой возвышалась прямоугольная плита памятника, растворившаяся в темноте. Но тут взошла луна, и едва призрачный бледный луч скользнул по надгробью, как озарилась надпись на нем. И Виктор прочел: «Здесь покоится Виктор Перевалов». Таня выпала из переваловских рук, ударившись о чугунные рога горного козла, которые венчали боковую часть скамейки, унесенной из бывшего городского сквера.

Татьяна Васильевна, актриса, исполняющая роль Даши Колобовой, пойти вечером гулять не согласилась: «Ну что вы, что вы, репетиция, прогон другой пьесы, сил нет, сил нет». Перевалов огорчился. Положил он на нее глаз, наблюдая на сцене. Рослая, не обструганная по-теперешнему, в бедрах и груди женственная овальность. Овальность бедер источала призыв, особенно в походке. Сначала хотел даже сделать замечание: «Даша так не ходила». А потом решил — пусть ходит.
После репетиции сказал:
— Вы нашли интересное решение роли. Обычно женщин военной поры изображают мужеподобными. Хорошо, что у вас передовик производства, рабочий человек — женщина, женщина со всем запасом нерастраченной феминальности.            В этом особый смысл: война отняла любовь, мужчин, но потенция в женщинах оставалась, жила.
Благодарный взгляд метнулся к нему, неся одновременно ликование и тоску. Грузные от туши ресницы почти коснулись бровей. Брови темные, не правленные выщипыванием, гладкие до лакированности. Чистые. Но под глазами осыпь туши застряла в неглубоких морщинках. Морщинки эти канцелярскими «птичками» были воткнуты в уголки глаз, одно крылышко вверх, другое вниз, от туши почернели: у левого глаза верхнее, у правого — нижнее. Отсюда и ликование с тоской совместно. Глаза как с античных масок: левый — с комической, правый — с трагической. Не беда, утереть и — норма!
Заговорила быстро, как-то разорванно:
— А он все время: «Слишком современно, слишком современно». Боже! Перевоплощаюсь. Однако, видите, угадывается…
«Кто это — он?» — не понял Виктор Петрович, а потому спросил:
— Как, простите, ваше имя-отчество?
— Татьяна Васильевна, конечно же, Татьяна Васильевна! — она удивилась, будто он интересовался очевидным.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44